Дорогой, дорогой, дорогой Лилик. Милый, милый, милый ОсюхаТеоретик литературы, издатель, один из организаторов Общества по изучению поэтического языка. До 7-го я вас ждал (умница, еще на вокзал не ходил). Значит, не будете. Лева получил от вас грустное. Что с вами, милые? Пишите, пожалуйста! А то я тоже человек. У меня по-старому. Живу как цыганский романс: днем валяюсь, ночью ласкаю ухо. Кафе омерзело мне. Мелкий клоповничек. ЭренбургКорреспондент газеты «Биржевые ведомости», поэт и Вера Инбер слегка еще походят на поэтов, но и об их деятельности правильно заметил Кайранский: Дико воет Эренбург, Одобряет Инбер дичь его. Читать далее
У Кара-МурзыСергей Кара-Мурза — театровед, театральный критик и журналист.. Пьяные Орлов и ЭренбургКорреспондент газеты «Биржевые ведомости», поэт исповедуются Наташе. Людмила и Асланов танцуют в это время. Тоска Орлова, шел в стороне ото всех по Кузнецкому, катился, падал. Так и ушел.
В одном из арбатских переулков проживала супружеская чета. Муж — любитель-поэт, писал под псевдонимом «Амари», составленным из французского «a Marie», то есть «для Марии». Супруги «держали салон», широко открытый для поэтической братии. В этом был весь пафос их жизни и призвание, а может, и корыстная цель — прославиться, войти в литературу. В начале года гостями их оказались чуть ли не все наличествующие в Москве поэты: тот же БальмонтПоэт, Вячеслав ИвановПоэт, критик, переводчик, философ, Андрей БелыйПоэт, писатель, ПастернакПоэт, переводчик, ЦветаеваПоэтесса, ЭренбургКорреспондент газеты «Биржевые ведомости», поэт, Инбер, Алексей ТолстойПисатель, поэт, драматург, военный корреспондент, ХодасевичПоэт, критик, историк литературы. БрюсоваПоэт почему-то не было. Близко к полночи, когда уже было прочитано изрядное количество стихов, с опозданием явились трое: МаяковскийПоэт-футурист, КаменскийПоэт-футурист, БурлюкПоэт, художник. Маяковский коротко объяснил хозяйке, что их задержало какое-то выступление, что они идут с другого конца города:
— Пешком по трамвайным рельсам, освистанные не публикой, а метелью. Читать далее
В переулке
Переулок. Снег скрипит. Идут обнявшись.
Стреляют. А им всё равно.
Целуются, и два облачка у губ дрожащих
Сливаются в одно.
Смерть ходит разгневанная,
Вот она! за углом! близко! рядом!
А бедный человек обнимает любимую девушку
И говорит ей такие странные слова:
Читать далее
Дорогой Макс. Алекс., не отвечаю — очень тошно от всего. С горя хожу в литературные общества, салоны, клубы и пр. Потрясаю публику внутри стихами, а на улице в поздний час шляпой (переходят на другую сторону — Толстой уверяет даже, что «солдаты, завидев меня, открывают беспорядочную стрельбу»). Пока ничего не делаю, живу как птичка Божия. Пью. Собираюсь за границу. Пишу стихи на совр. темы. Хотелось бы их даже теперь же выпустить популярной книжечкой для широкой публики (содержания ради), не знаю, удастся. Что ты делаешь? Приедешь ли? — Пиши.
Обнимаю тебя.
Эренбург
«Кафе поэтов» в Настасьинском переулке. Это очень своеобразное место. Стены покрыты диковинной для посетителей живописью и не менее диковинными надписями.
«Я люблю смотреть, как умирают дети» — эта строка из раннего, дореволюционного стихотворения МаяковскогоПоэт-футурист красовалась на стене для того, чтобы ошарашить приходящих. «Кафе поэтов» никак не походило на «Ротонду» — здесь никто не разговаривал об искусстве, не спорил, не терзался, имелись актеры и зрители. Посетителями кафе были, по тогдашнему выражению, «недорезанные буржуи» — спекулянты, литераторы, обыватели, искавшие развлечений. Читать далее
Моя молитва
Утром, над ворохом газет,
Когда хочется выбежать, закричать прохожим:
«Нет!
Послушайте! так невозможно!»
Днем, когда в городе
Хоронят, поют, стреляют,
Когда я думаю, чтобы понять: «Я в Москве, нынче вторник,
Вот дома, магазины, трамваи…»
Читать далее
У окна
Темно.
Стреляют.
Мы? они? Не все ли равно!
Это день или месяц? Не знаю!
Может, снится? Отчего ж так долго?
Пуля пролетела. Отчего же мимо?
Читать далее
Дорогой Илья Григорьевич, я, конечно, так и знал, что твой отъезд в одну из столиц без очередного припадка сумасшествия не обойдется, и потому, прочитав через неделю о Московских делах, не удивился нисколько. Твое присутствие невидимо сказалось. К Новому году будет, конечно, захват власти красногвардейцами и анархистами, так ты, пожалуйста, уж не уезжай ни в какой большой центр. Да, мы в аду — ты прав. С тою лишь разницей, что в настоящем — церковном аду гораздо больше порядка, логики и системы. Наш страшнее. В Коктебеле пока тихо, но уж в Симферополе выбирают Хана, собираются присоединяться к Турции… так что я, может быть, скорее тебя окажусь за границей… Читать далее
Дорогой Максимилиан Александрович, пишу это письмо во время «дежурства», т.е. с револьвером околачиваюсь ночью в парадном. Писать очень трудно, вот разве что я жив и невредим. В вечер, когда я приехал, шел уже бой. Квартиру, где был, обстреливали усиленно, но никого не убили. Самое ужасное началось после их победы. Безысходно как-то. Москва покалеченная, замученная, пустая. Большевики неистовствуют. Я усиленно помышляю о загранице, как только будет возможность, уеду. Делаю это, чтобы спасти для себя Россию, возможность внутреннюю в ней жить. Гнусность и мерзость воистину «икра рачья». Очень хочется работать — здесь это никак нельзя. Вчера стоял в хвосте, выборы в Учредительное собрание. Рядом агитировали: «Кто против жидов за №5 (большевики)?», «Кто за мировую революцию за №5?». Проехал патриарх, кропил святой водой. Все сняли шапки. Навстречу ему шла рота солдат и орали «Интернационал». Где это? Или, действительно, в аду?
Похороны
Шли они с гробами раскрытыми,
С красными флагами, с красными цветами.
Слышно было — баба всхлипывала:
«Ваня!.. как же ты, Ванечка?..»
Шли и пели о победе страшной,
И кому-то грозили штыки,
А баба все спрашивала, допрашивала,
Завывая от смертной тоски.
Читать далее
Я сидел в темной каморке и проклинал свое бездарное устройство. Одно из двух: или надо было посадить мне другие глаза, или убрать ненужные руки. Сейчас под окном делают — не мозгами, не вымыслом, не стишками, — нет, руками делают историю. «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» Кажется, чего лучше — беги через ступеньки вниз и делай, делай ее скорей, пока под пальцами глина, а не гранит, пока ее можно писать пулями, а не читать в шести томах ученого немца! Но я сижу в каморке, жую холодную котлету и цитирую Тютчева. Проклятые глаза — косые, слепые или дальнозоркие, во всяком случае, нехорошие. Зачем видеть тридцать три правды, если и того не можешь схватить, зажать в кулак одну, пусть куцую, но свою, кровную, родную? Читать далее
Крутили цигарки и пели
«Такая-сякая, моя!»
Только на милых серых шинелях
Кровь была — и чья!
В поезде пассажиры поймали воришку, мальчика лет двенадцати; все на него кинулись, били. Я до сих пор вижу детское лицо в крови... На одной станции поезд простоял часа три; все пошли на базар, накупили хлеба и яблок; потом начали митинговать. Барышня, прижимая к груди буханку, истерически вопила, что теперь даже калеки обязаны идти на фронт. Солдат ее крыл матом, но она не унималась. Мешочники следили за своими мешками и загадочно усмехались.
Все эти дни был у меня ЭренбургКорреспондент газеты «Биржевые ведомости», поэт, и Вы не можете себе представить, как мне досадно, что Вы лишили меня возможности познакомить его с Вами. Досадно, конечно, за Вас, потому что этим Вы лишились не только знакомства с прекрасным и талантливым человеком, но и беседы с очевидцем корниловского выступления, который Вам мог бы дать из первых рук сведения и впечатления о разных лицах, которые остаются для нас здесь туманными и мало выясненными. Глубоко обидно за Вас, потому что именно для Вас было особенно ценно и важно слышать все, что он рассказывал. Теории и расовые антипатии — это вещь преходящая и изменчивая, а человек есть ценность вечная и существующая сама в себе. Читать далее